Больше всего ей нравилось, когда он обнимал ее. Она спиной прижималась к его огромной груди, а он ласкал ее своими сильными руками. Он, Тейлор, который в своем лучшем костюме, наугад купленном на какой-то распродаже, походил на самого серьезного в мире странствующего коммивояжера, невежда, который принес на обед бутылку десертного вина.
Как могла она испытывать такое при виде подобного мужчины? Когда в ответ на вопрос президента он произнес те серьезные, логичные слова, которые камня на камне не оставили от ее анализа, ее карьеры, ее блестящего образования, она хотела одного – попросить у него прощения, сказать, что не это имела в виду, просто сегодня мысли путались у нее в голове, а слова не слушались мыслей.
Он не вернется. Она это знала.
Сидевший внутри нее черт требовал, чтобы она позвала его, прямо перед президентом и всеми другими похожими друг на друга стариками, служившими ему, чтобы сказала Тейлору, что да, она любит его и уже любила в то последнее утро, но просто не имела сил и здравого смысла признаться тогда же. А затем Тейлор исчез, связь прервалась, и она осталась перед выключенными мониторами и рядом с Рейнардом Боукветтом.
Президент улыбался, покачивая головой. Он оглядел большой стол заседаний и устало потянул галстук.
– Что ж, джентльмены, – заключил он счастливым голосом, – думаю, этот наш полковник действительно вселит страх в сердца врагов. – Он слегка склонил голову набок и с усмешкой добавил: – Видит Бог, у меня у самого от одного его вида душа уходит в пятки.
Все расхохотались, кроме Дейзи. Рядом с ней громче всех смеялся Боукветт. Потом он наклонился к ней и прошептал:
– Ты ведь не собираешься наделать глупостей, а?
Женщина кормила младенца грудью, прижавшись к главной орудийной установке бабрышкинского танка.
Ее худое, изможденное лицо едва виднелось из-под огромной меховой шапки. Напяленные на нее шарфы, свитеры и пальто, казалось, весили больше, нежели она сама, а ребенок вообще едва угадывался в охапке войлока, шерсти и вытертого меха. Маленькая ножка мелькнула в воздухе – так щенок лягает воздух, пытаясь подобраться поближе к материнским соскам, и хрупкая женщина возобновила кормление. Бабрышкин чувствовал, что она очень молода и в других обстоятельствах могла быть весьма привлекательна, но теперь ее щеки обветрились и походили на высохшую кожу старухи, а запавшие глаза смотрели туманным взглядом. Время от времени она что-то тихо говорила второму ребенку, мальчику лет четырех, который мертвой хваткой держался за ее пальто и непонимающе смотрел по сторонам.
Когда Бабрышкин подсадил мальчишку на танк, вши посыпались с его шапки, как пыль при выбивании ковра. Но ребенок, казалось, не обращал никакого внимания на насекомых. Он просто сел рядом с матерью и уставился в промерзшую степь. Единственным признаком нормальности была та скорость, с которой он поглощал черствое печенье, вложенное Бабрышкиным в его ручонку.
Бабрышкин нашел женщину с детьми в хвосте потрепанной колонны беженцев, когда его танки нагнали едва передвигавшихся уцелевших русских. Мальчик не мог идти, и истощенная мать пыталась нести и его, и младенца, останавливаясь через каждые несколько шагов. Никто не вызвался помочь ей. Беженцы, замыкавшие колонну, слишком отчетливо ощущали дыхание настигавшего их врага, и каждый лелеял свое собственное горе. Милосердие покинуло этот мир.
После того как Бабрышкин увидел место побоища, решимость любой ценой поддерживать свою бригаду в состоянии боеготовности оставила его. Он чувствовал, как его силы, вместо того чтобы окрепнуть, достигнув пика, начали резко идти на убыль. Он приказал выжившим в кровавой бане сесть на его машины, и батальон моментально приобрел недисциплинированный, потрепанный вид. Его преследовало странное чувство – так иногда преследует неприятный запах, – что больше почти ничего уже и не сделаешь. Боеприпасы фактически кончились.
Горючего едва хватало, чтобы продолжать отступление. Невзирая на протесты замполита, Бабрышкин продолжал все утро подбирать больных и слабых. Если он больше не в силах их защищать, то, по крайней мере, может подвезти.
В таких условиях танки без башен, как оказалось, обладали неожиданным преимуществом.
Так как над ровной площадкой палубы возвышалась только узкая установка главного орудия, на них нашлось больше пространства для людей, чем если бы на их месте были старые танки. Помимо молодой женщины с двумя детьми на машине примостились еще старик, две согбенные старухи и больная девочка-подросток.
Все они изо всех сил цеплялись за металлические выступы, какие могли нащупать их одетые в варежки или обмотанные тряпками руки. Стало очень холодно, и в любую минуту мог пойти снег, но каждый пассажир был счастлив получить возможность проехаться на ледяном ветру.
Единственной альтернативой оставалась смерть на обочине дороги.
Не все могли или хотели принять помощь.
Как-то они проехали мимо старушки, сидящей в стороне от дороги на потрепанном пластиковом чемодане, опустив на руки поросшее волосами лицо. Бабрышкин приказал своему механику-водителю свернуть и подъехать к ней и соскочил вниз, чтобы подсадить ее на машину. Но она едва удостоила его взглядом и всем своим видом показала, что не желает, чтобы ее беспокоили.
– Матушка, – сказал ей Бабрышкин, – вам нельзя здесь оставаться.
Она на миг подняла глаза и снова устремила их в пустынную степь.
– Хватит, – пробормотала она. – Хватит.
Для споров времени не оставалось, да и слишком много других мечтали о спасении. Бабрышкин вернулся в танк и приказал водителю занять место в строю. За его спиной осталась сгорбленная черная фигура, неподвижно сидящая, опустив голову на сжатые кулаки.